– Рад за тебя! – буркнул поэт, глядя на улицу.
– Перестань!
– Леопольд, ты меня удивляешь! – взорвался Альберт. – Ты же знаешь, как мимолетно вдохновение! Я не пишу на заказ, только по велению души! Сейчас меня увлекла тема Прокруста, а ты все портишь. Своим неверием ты сбиваешь мне весь настрой!
Я с сочувствием посмотрел на поэта, но извиняться не стал.
– Альберт, он мертв, – уверил я приятеля и развалился на оттоманке. – И мертв уже давно.
– Ты не можешь знать этого наверняка!
– Могу. Иногда я бываю на его могиле. Так вот, надгробие в полном порядке. Он там, на два метра под землей, Альберт.
Поэта при этих словах будто паралич разбил. Какое-то время он молча хлопал глазами, затем подошел к оттоманке, навис надо мной и уточнил:
– Что ты сказал? Ты бываешь на его могиле?
– Ну да, – делано беззаботно подтвердил я. – Прокрустом был мой отец.
Альберт скинул мои ноги на пол, уселся рядом и поджал губы:
– Если это какая-то шутка…
– Какие могут быть шутки? – вздохнул я и уставился в потолок.
– Хватит меня разыгрывать! – возмутился поэт. – Проклятие оборотней передается по наследству по мужской линии! Это наследственное заболевание. Наследственное! А ты, насколько мне известно, не имеешь склонности выть на полную луну! Как такое может быть, а?
Я пожал плечами.
– Не знаю.
– Не знаешь?
– Думаешь, я не ломал над этим голову? Знаю одно – во мне этой заразы нет. Я бы почувствовал.
– Возможно, она просто дожидается своего часа? Что, если до сих пор продолжается латентный период?
– Альберт, это вздор! Латентный период заканчивается в подростковом возрасте, тебе любой скажет. А я не вою на луну, не боюсь серебра, и мои раны не затягиваются сами собой.
– Не знаю, не знаю….
– Тебе так хочется, чтобы я оказался оборотнем? – рассмеялся я. – Брось! Возможно, все дело в проклятии. Отец очень сильно изменился после смерти мамы, стал другим, нервным и раздраженным. В нем будто что-то сломалось. Мы вечно переезжали с места на место, словно от кого-то убегали. Нигде не задерживались подолгу, отцу все время казалось, что за ним следят. Он был связан с подпольными ячейками анархистов и христиан, ходил по самому краю, много пил. Иногда срывался.
– Убивал людей, – поправил поэт, больше не ставя под сомнение мои слова.
– Срывался, – покачал я головой. – Он вел дела с опасными людьми, и иногда эти люди думали, что могут безнаказанно на него надавить. Они заблуждались. А нам приходилось перебираться на новое место.
– Ты когда-нибудь видел сам, как он… убивал?
Я кивнул.
– Однажды мы припозднились домой, и нас решила взять в оборот шайка египтян.
– И что?
– Волонтеры три дня собирали разбросанные по парку конечности, – поморщился я от не самых приятных воспоминаний, – а папа неделю не просыхал. Он не любил убивать, просто не мог остановиться, когда на него накатывало.
– Но тебя не трогал?
– Нет.
– Как он умер?
– Я же говорю: не умел вовремя остановиться. Допился до смерти.
Альберт поднялся с оттоманки и какое-то время молча ходил по апартаментам, обдумывая услышанное. Потом начал говорить вслух.
– Анархисты, христиане, полиция, бандиты. Темные улицы и ребенок. Это все меняет, это меняет решительно все!
Он посмотрел на меня, словно первый раз увидел, и попросил:
– Лео, извини, мне надо побыть одному.
Я без лишних слов поднялся с оттоманки, взял плащ и вышел за дверь. Уже подходил к лестнице, когда Альберт высунулся следом и крикнул:
– Постой! Что ты делаешь завтра вечером?
– Понятия не имею, – ответил я. – А что?
– Ничего не планируй! У меня две контрамарки на последнее представление «Лунного цирка», – сообщил поэт и скрылся в комнате.
Решив выяснить подробности, я вернулся к апартаментам, но, когда заглянул в дверь, Альберт уже склонился над столом и что-то лихорадочно записывал, то и дело макая перо в чернильницу.
Не став отвлекать поэта, я спустился на первый этаж, уселся за дальний от сцены стол и, глядя на серый канал и падавшие с неба капли дождя, попытался понять, что изменилось во мне после недавнего признания.
Я ведь раньше никогда и никому не говорил об этом, да и сам вспоминать не любил.
Зачем рассказал Альберту? Ради его поэмы? Вовсе нет. По какой-то причине это нужно было мне самому. Но как ни силился понять, так и не решил, по какой именно.
А потом с улицы зашел Рамон Миро и стало не до того.
– Рамон! – махнул я рукой крепышу, подзывая к столу. – Садись!
Сам сходил в бар и принес еще один чайник горячего травяного настоя.
– Благодарю, – поежился Рамон, принимая чашку. Вокруг вешалки с его насквозь промокшего плаща моментально натекла целая лужа.
– Что узнал? – спросил я у приятеля, когда тот сделал несколько глотков и принялся греть озябшие пальцы о горячее стекло.
Рамон досадливо поморщился и признался:
– Немного. Мастерскую, где склепали подделку, отыскать не получилось, но кузен пообещал что-нибудь об этом разузнать.
– Уверен, что шкатулку вообще сделали на Слесарке? – засомневался я.
– Ах да! – хлопнул вдруг крепыш себя ладонью по лбу. – Совсем забыл сказать! Ходил там один иудей, справлялся насчет изделий из алюминия. Так что найти мастерскую – это только вопрос времени.
– Что за иудей? – насторожился я.
– Да непонятный, – вздохнул Рамон. – Никто толком описать не может. Воротник поднят, шляпа на лицо опущена – вот и все, что говорят. Надо найти мастера, которому он заказ поручил, тот сможет его описать. А вообще, говорят, на щеке у него бы приметный ожог.